Все препараты, искусственно взращивающие силу, были получены во второй половине 60-х годов, когда мы уже ушли с помоста.
Эти так называемые восстановители силы исказили облик мирового спорта.
Сделан подлог: на препаратах поднят потолок рекордов, а историки спорта, журналисты продолжают сравнивать результаты – результаты атлетов, по существу, разных эпох. Да, был осуществлен подлог, нечестность дала дополнительную, и значительную, силу. Невозможно, недопустимо и в высшей степени несправедливо не замечать это и продолжать сравнивать силу от чести, мужества тренировок с силой, взращиваемой и взращенной на препаратах и разного рода восстановителях.
Настоящую силу побед учили нас добывать тренеры Я. Ю. Спарре, Я. Г. Куценко, Н. И. Шатов, А. И. Божко, Л. Б. Механик, Д. П. Поляков, С. П. Богдасаров.
Богатое прошлое всего русского силового спорта явилось благодатной основой, без которой немыслимы были бы все последующие успехи. Великие имена атлетов прошлого, их подвиги одаряли любовью к "железной игре" – за честь своей страны и во славу спорта!
Славные традиции русской силы. Ее воплощали девизы первых русских атлетических журналов:
"Каждый человек может и должен быть сильным" ("Геркулес").
"Двигайтесь и тренируйтесь, ибо в движении – жизнь, в застое-смерть" ("Сила и здоровье").
Нет и не могло быть нас без страсти к силе наших предков, без почитания силы. Я весь из этих чувств, только вносил свое отношение к силе: очищать ее от слепоты.
Сила – это и поэзия, и разум.
Я стремился к единству формы и содержания. Человека не должна унижать физическая немощь. И в то же время человек не смеет отрывать идеалы от практики жизни. Сила, тренировки, поединки закаляют для жизненной борьбы вообще. Звон слов должен быть и металлом дела. Все, что человек делает, должно в итоге воплощаться в утверждение принципов справедливости.
Владение телом, упоительность движения награждают высоким наслаждением. Наслаждения такого рода воодушевляют, защищают мысль, оплодотворяют волю и мысль свежестью, чистотой и здоровьем.
Жизнь – не только борьба за коллективное начало, но и борьба за широту, глубину и яркость человеческого "я". Эта борьба множественна. И большой спорт – игра с очень серьезным смыслом. Именно из этой множественности борьбы возникло общественное явление – большой спорт, и разные формы его, и разные взгляды на него.
Глава 259.
Вена… Никогда после я не имел возможности столь выразительно слышать… время.
Город в ту пору – начало 60-х годов – хоть и столичный, по укладу был провинциальным.
Вечерняя мгла затушевывала городскую четкость, смывая все в единую черную массу. Глохли, избывая, шумы. Уже после восьми часов в узких окраинных улицах даже обычные голоса разносились до неприличия громко. Покой, дымка, какая-то мечтательность в теряющих четкость предметах… словом, то состояние, когда взгляд нередко устремляется внутрь себя.
Если посидеть спокойно, вот так отдаваясь течению мыслей, то можно было послушать, как падают каштаны. Они срывались резко и неожиданно среди безмятежной тишины и неподвижности вечера.
После психоза переполненного зала, выворачивающих усилий в доказательствах своего превосходства, бешеных бросков за золотой медалью и всей лихорадки страстей от этого мира сгущающейся тишины веяло мудростью и достоинством. Нелепыми и какими-то кривыми, ненастоящими казались те забавы на подиуме чемпионата мира.
Я забывался, уходя в видение будущей жизни – жизни без забав на потеху публике, без боли растравленного самолюбия, насилия над своей волей и истинным назначением. А кругом, в парке, маленьких дворовых и ресторанных садиках, срываясь, постукивали каштаны. Возникало ощущение, будто в землю не каштаны ударяются, а ведет свой счет… время. Отмеряет дни, часы, мгновения… и все в невозвратности.
Это поражало – я засиживался до ночной темени. И в ней по-прежнему продолжали выбивать свой ритм каштаны: уже и не каштаны, конечно, а воплощение самого времени…
Я приходил послушать их в свободные вечера, а они почти все были у меня свободными. Перед соревнованиями копишь силу, а это значит, во всяком случае для меня, постараться быть одному, избегать напряжения в разговорах и утомления от движений. В общем, скамейка ждала меня каждый вечер, и после посиделок с Громовым я приходил к ней – и сразу ослабевала хватка забот и тревог…
То ощущение ухода жизни было настолько явственным, что удержалось в памяти прочнее, чем сам мировой чемпионат, краски которого изрядно выцвели, пообтерлись, а то и вовсе исчезли, хотя там, на помосте, происходила довольно суровая проба на прочность, вроде бы должна была врубиться в память навечно.
Минули двадцать шесть лет. Эти строки пишу вдогонку давным-давно законченной рукописи (в который уже раз!) в октябре 1987 года. А главным в памяти оказапись именно те вечера – не победа, не опьянение рекордом, а плавный ход тех вечеров с "каштанным боем времени" – четкие, прерывистые звуки. То глуше – удар в землю, то звонче – удар в стол или скамейку, то шелестяще-живой – удар в палую листву, то зависание тишины…
Вот так, по-своему запечатлелся в памяти и Токио – вместе с горечью поражения, но куда несравненно ярче: ветер за окном, погромыхивание рам, тягуче-немощные дожди, тепловатый, маслянистый, влажный воздух – и плита бесконечной усталости, нет, не физической…
Лечь бы – и не шевелиться.
Пожалуй, это совершенная правда: старость-прежде всего величайшая в мире .усталость. Да, мне было далековато до старости, я был в зените молодости, но, забегая вперед, вдруг осязаемо четко смог представить, что такое старость.
Лечь бы – и не шевелиться.
В той усталости скорее всего и хоронилась неизбежность поражения, если не в Токио, то в самом близком будущем. Ведь для меня, в глубине души, не нужны были никакие доказательства (они не захватывали меня, были чужды) моего превосходства. Да и смысл всей той натуги (и прошлой, и будущей) – обезьяний, от ограниченности, когда чувства вместо прямого роста идут вкось, на изгиб. Что-то ползучее, фальшивое придают им доказательства твоего превосходства над всеми и каждым…
Ничего не надо, только лечь – и не шевелиться. Вот и все, что припасла Великая гонка… Там, за горизонтом…
Это может сойти за выдумку, преднамеренность, но я тосковал об одиночестве, о полной достоинства жизни – без чужих слов, выпрямлений по чужой правде, ковыряний в тебе и твоем сокровенном, чужого надсадного любопытства, гадкого прикладывания чужих мерок души к твоей и липкого, гнусного измельчания в сваре чувств…
Борьба…
Первый… Золотой… Заткни… Задави… Выстой… Лучший… Непобедимый…
Я почти бежал навстречу одиночеству. И когда оно сомкнулось – не пожалел. Это был чистый воздух, не отравленный ничьей скверной.
Все удары сердце выбивало громко, отчетливо.
Я смывал мерзостный грим, учился настоящим словам.
Оглядывался: где же молодость? Я не видел ее, не жил совсем – ведь лишь горячка, один вибрирующий раскаленный нерв, задых и черная пелена в глазах,– а нет этих двенадцати лет, нет…
Я и не заметил этих лет – с юности и до тридцати… Все выжег азарт поединков, запластовал жир грима и завалили вороха, груды фальшивых или ненужных слов и отравленных желаний. И в память-тяжесть надорванности и… неуважение к себе.
Важен не успех перед людьми, не то, что выдается за ценности (и ты сжигаешь ради этих ценностей жизнь), а твой суд над собой и перед самим собой.
Нет ничего унизительней, чем жизнь единственно ради насыщения честолюбия, ради доказательств своей исключительности, превосходства – пусть даже просто значительности. Это прежде всего оскорбляет… тебя оскорбляет. И всякое нарушение естественности чувств – уже разлад с собой и кружная дорога в жизни, часто – как петля…
Нет ничего целительней, зато и трудней, чем подавление своего второго "я", которое непрерывно заявляет о себе, доказывает свое исключительное право быть тобой и требует неустанных усилий и доказательств для своего утверждения. Это "я" ненасытно и самоистребляюще по своей природе. В нем источник самоотравления.